|
С властолюбцами ничего не поделаешь...
Фотограф неизвестен
|
Виктор Юрьевич Милитарев (р. 1955, Москва) – философ, публицист, политолог. Окончил Московский экономико-статистический институт (1977). Вице-президент Института национальной стратегии (с 2004 года). Автор книги «Русская колонна» (2008).
Цикл лекций по феноменологии, прочитанный Виктором Милитаревым на заседаниях «Философского клуба на Петровке», наверное, никого из слушателей не оставил равнодушным. Действительно, редко встретишь такого экспрессивного философа и находчивого полемиста...
– Виктор Юрьевич, начнем с закономерного вопроса. Кто из философов оказал на вас наибольшее влияние?
– По большому счету, это малоизвестные русские и немецкие философы. Первым моим сильным философским впечатлением было прочтение книги Татьяны Николаевны Горнштейн «Философия Николая Гартмана», которую я десятиклассником купил в магазине «Наука». Гартман меня потряс тогда тем, что он легко примирял все существующие философские противоположности с естественной философией здравого смысла. С тех пор я привержен тому, что уничижительно называют пошлой и плоской философией здравого смысла. Далее я читал Алексея Феодосьевича Грязнова про Томаса Рида. Потом замечательного дореволюционного философа, профессора Московской духовной академии Алексея Введенского, в книге которого «Современная французская философия» излагалась философия Виктора Кузена. Благодаря Густаву Шпету я познакомился с воззрениями Христиана Вольфа.
В юности я зачитывался Николаем Лосским и Семеном Франком, но гораздо больше на меня повлияли менее известные философы, прежде всего Сергей Аскольдов (Алексеев) с его «Мыслью и действительностью». А также русские философы природы – Николай Страхов со своими натурфилософскими сочинениями, Владимир Порфирьевич Карпов с книгами «Основы органического понимания природы» и «Натурфилософия Аристотеля». Из более поздних – биолог-натуралист Борис Сергеевич Кузин , больше известный как поэт и мемуарист. Он тонко рассуждал о типологическом мышлении и проводил противопоставление типов и планов строения как, соответственно, интуитивно-образного и рационального способов познания природы.
Непосредственно же на меня повлиял мой покойный учитель и друг Сергей Викторович Мейен. К сожалению, он умер очень рано – в пятьдесят с копейками. Он был не только великим палеонтологом, но и философом природы высочайшего класса. На протяжении двенадцати лет мы общались очень тесно.
Другое направление влияния – это феноменология Гуссерля. Я не могу назвать себя ортодоксальным феноменологом, хотя такие базовые ходы Гуссерля, как интенция и горизонт, мне чрезвычайно близки и я ими постоянно пользуюсь. Но к феноменологической редукции и трансцендентализму я не могу относиться серьезно. Не то, чтобы я их отрицал, но мне претит немецкая профессорская серьезность Гуссерля, это его профессорское воздевание руки с указательным пальцем вверх. Я Обломов, а не Штольц, и мне свойственен естественный взгляд на мир. Феноменология, понятая как продолжение традиции философии здравого смысла, является, на мой взгляд, единственно здоровой философией, после которой ничего интересного в мировой философии не появилось.
– А третий позитивизм, экзистенциализм, структурализм и так далее?
– Логический позитивизм и аналитическая философия – это крайне примитивная, вульгарная, циничная, все отрицающая философия. Она до сих привлекает людей, которые обожают длинные противоестественные левополушарные псевдодоказательства, создающие иллюзию научности. В этом отношении аналитическая философия – это брат-близнец материализма. Один был национальной философией Советского союза, другой до сих пор остается национальной философией Австралийского союза. Причем, в материалистической версии. Мне они одинаково неинтересны.
Что касается экзистенциализма и неотомизма, то я их считаю филиалами феноменологии. Все хорошее, что в них есть, – восходит к реалистической или трансцендентальной феноменологии, поскольку Аристотеля можно считать первым феноменологом и первым философом здравого смысла. Неотомизм беден. Спасибо постсоветскому книгоизданию, я прочел мемуары Жильсона и Маритена и убедился, что, кроме прочих недостатков, это были поверхностные люди, сопоставимые по отсутствию глубины с классиками аналитической философии.
Я очень ценю американскую экзистенциальную феноменологию (например, ту, которую развивали братья Дрейфусы в Калифорнии) и феноменологическую социологию, из которой вырос такой великий философ, хотя и жулик, как Карлос Кастанеда. Он действительно великий философ и его феноменологическая социология революционна, хотя меня больше интересует феноменология не социальных сторон жизненного мира, а когнитивно-гносеологических. Что касается тех, кого в XX веке признали величайшими, – Хайдеггера и Сартра – я от них очень далек. Сколько раз я просил своих друзей, которые считают себя хайдеггерианцами изложить мне за полчаса основные идеи философии Хайдеггера, так как способен кантианец за полчаса рассказать о философии Канта! Никто не смог. У меня складывается впечатление, что хайдеггерианцы – это люди нанюхавшиеся кокаина, который распространяет Хайдеггер (так Флоренский язвил, что философия Гегеля производит впечатление рассуждений человека, нанюхавшегося веселящего газа). Я не люблю Канта, но я знаю, что он писал. Я читал двадцать гегельянцев, каждый из них рассказывает философию Гегеля совершенно по-разному. А что имел в виду Гегель, не знает никто. Такое впечатление, что тут идут наколки. Как будто люди боятся признаться, что они ничего не поняли, но на всякий случай признают Гегеля и Хайдеггера величайшими. То есть секрет популярности Гегеля и Хайдеггера аналогичен секрету популярности «Черного квадрата» и атональной музыки.
Лучший из моих знакомых философов-хайдеггерианцев – Олег Матвейчев. Я его приглашаю на клуб, пусть прочитает курс лекций про Хайдеггера и переубедит меня. Я считаю, что Ницше и Хайдеггер были великими манипуляторами, людьми, умеющими пропагандировать, то есть менять мир в свою пользу, но из этого не следует, что они были великими философами, мыслителями, то есть людьми, анализирующими жизненный мир человека и его перспективы. Правда у Ницше и Киркегора совсем иной ключ к умам, чем у Гегеля с Хайдеггером. Те берут заумностью в духе хлебниковского «дыр, бул, щил» а эти – пафосной сентиментальностью, тем, что грубо называют «сопли с сахаром». Впрочем, и хлебниковщина и надсоновщина-асадовщина лучше безвкусной и пошлой евтушенковщины материализма и позитивизма.
Структурализм мне представляется также дезой, но только копеечной. Той завораживающей силы, которая была у Сартра или Гегеля, у него нет. Все, что я тридцать лет читаю по структурализму, – это либо пересказы семиотической классики столетней давности, либо вранье и эссеистика. То, что постструктурализм стал самой котируемой философией в мире, – это примерно такое же явление как возникновения финансовых пузырей вместо производственного рынка. Финансовый пузырь скоро лопнет. То же самое ждет и постструктурализм с постмодернизмом.
В этом смысле, как ни странно, советские учебники в критике современной буржуазной философии были правы. Действительно, после позитивизма, неотомизма, экзистенциализма с феноменологией, ничего стоящего там так и не уродилось. Постструктурализм я даже философией считать не могу.
Я считаю, что та традиция, которая идет от Аристотеля, схоластики, кембриджского платонизма и берклианства, шотландской философии, Христиана Вольфа, французской философии здравого смысла продолжается в немецкой феноменологии и критической онтологии, в русской религиозной феноменологии (потому что Франк, Лосский и Аскольдов – это, безусловно, реалистические феноменологи) и в американском неореализме и критическом реализме (это также версии реалистической феноменологии). Джорджа Сантаяну, Николая Гартмана и Семена Франка легко переводить на язык друг друга, просто меняя названия одних категорий и понятий на другие. По сути, это консенсус, который образовался к середине XX века. Мне кажется, его необходимо систематизировать, слегка дополнить и можно вводить в школьный курс истории философии. Новое, что, на мой взгляд, необходимо добавить, – это философия природы, которую в Германии развивали знаменитые биологи Неф и Тролль, а также ученица Гуссерля Хедвига Конрад-Мартиус, а в России – Страхов, Карпов, Кузин, Мейен, в меньшей мере Любищев, который был более рационалистичен. Если феноменология работает с горизонтом жизненного мира, то Карпов, Неф, Тролль, Кузин работали с теми единицами, с теми организованностями, которые мы вынуждены выделять в жизненном мире, когда вглядываемся в него. Это – естественные единицы, типы естественных единиц и планы строения.
Мне кажется, таким образом дополненная феноменология – это наиболее глубокая философия, и к ней близко приходит неохомскианство, американская философия врожденного языка. Это не очень богатая философия, но нам ведь не очень много и дано. Мы обнаруживаем себя заброшенными в этот мир, находящимися в этой тюрьме, клетке (я говорю о «монаде в горизонте»). Христианская, буддистская философия утверждает, что из этой тюрьмы можно выбраться, однако это уже вопрос личной религиозной веры. За пределами религиозного прорыва мы имеем только тот жизненный мир, который нам дан, и коммуникацию с другими людьми через деятельность и язык. Итак есть мир обстоятельств, мир языка и деятельности (которые так или иначе переплетаются друг с другом) и странный мир идей (не в смысле эйдосов, а в американском смысле этого слова – время от времени что-то ударяет нам в головы и мы начинаем что-то придумывать, что-то реализовывать, осмысливать). Сверх этого ничего у нас больше нет. И стоило бы, осознавая неполноту нашего знания, смиренно систематизировать то, что у нас есть.
– А как вы познакомились с Сергеем Мейеном?
– Я увлекался философией и философией природы с юности. Мне было лет 18-20, когда мой приятель привел меня на секцию Московского общества испытателей природы. Секция называлась, кажется, «Теоретические проблемы биологии». После доклада я выскочил задавать вопросы и сказал, что не считаю форму эпифеноменом. После этого ко мне подошел мужчина лет сорока и спросил: «Вы, наверное, Любищева читали?» «Да читал, и вообще я убежденный антидарвинист», – ответил я гордо. «И я тоже про это писал. Может быть, вы слышали мою фамилию – Мейен?». «Как же, я читал вашу статью в «Журнале общей биологии», а вот в журнале «Природа» вас обозвали идеалистом и мистиком и сказали, что вас надо выметать из науки». Так мы и подружились. Это было в середине 70-х. Он стал звать меня домой, познакомил с Юлием Анатольевичем Шрейдером, который также стал моим другом и учителем.
Наши отношений с Мейеном были слегка подпорчены тем, что я без ума влюбился в его дочку, с которой мы год дружили, а потом она меня послала. Мейен был очень теплым и любящим отцом, после этого события мы стали реже встречаться, но наша дружба сохранилась, если не до смерти, то до его предсмертной болезни. Когда он заболел, то перестал людей принимать, кроме самых близких.
– Почему, будучи известным аналитиком и публицистом, вы только недавно выпустили свою первую книгу?
– Да и та посвящена главным образом философии общества и философии политики. Я не графоман, я человек устной культуры. Если бы у меня было предложение прочесть где-нибудь курс лекций, я бы его с удовольствием прочитал, записал и мгновенно сделал книжку. Но философское сообщество очень не любит чужаков. Я в свое время не поступил на философский факультет, потому что, будучи человеком верующим и антисоветским, очень не хотел писать предисловия про дорогого Леонида Ильича Брежнева, и мне было противно выпрашивать рекомендацию из райкома комсомола. Я скромно отучился в экономико-статистическом институте, хотя уже тогда хотел быть философом.
Сегодня мне неприятно видеть, что люди, которые тогда защищали диссертации чуть ли не по научному коммунизму, до сих считают себя профи, а тех, кто не учился на их факультетах, считают непрофессионалами, бездарями и дилетантами. Среди тех кто закончил философский факультет, конечно, много талантливых людей. За последние пятнадцать лет там появились достойные преподаватели. Тот же Виктор Молчанов чудесно преподает феноменологию. Но качество образования приличное, не более того. Иное дело Питер, где собралось гнездо блестящих философов, в первую очередь Ярослав Слинин, которого я считаю живым классиком, и Михаил Киссель.
– А вы пробовали пристроиться если не в Институт философии, то в Институт истории естествознания и техники?
– Пробовал, но как я ни старался в советское время, меня не брали. За глаза говорили: а он неуправляемый. Помню как я пришел в 1987 году к покойному Игорю Викторовичу Блаубергу, одному из создателей системного подхода, кажется, в Институт системных исследований. Я ему очень понравился. Он хотел меня брать, но для формальности предложил прочесть доклад. Я прочел доклад по своей статье 1983 года, посвященной теории классификации. После этого он раздумал меня брать. Как объяснил мне Эрик Наппельбаум: «Ты что с ума сошел? Из твоего доклада видно, что ты самобытный философ. На фиг ты ему такой нужен! Ему мальчики нужны которые будут бегать за бумажками, сообразительные, но не более того».
Или другой пример. Помню, Наташа Кузнецова (она уже была замужем за Михаилом Розовым) проводила семинар в Институте философии. Я пришел и с восторгом привел убедительные, на мой взгляд, аргументы против теории нормативных систем Михаила Александровича. Я думал, они обрадуются, у нас затеется интересная дискуссия. Но мне сказали, чтобы я больше к ним не обращался. Я слишком поздно понял что все эти люди хотят (вернее, хотели, потому они все либо умерли, либо на пенсии) быть почитаемыми за то, что они были врагами поганой советской власти, и уважаемыми за то, что советская власть дала им звания и должности. А в аспиранты предпочитали брать мальчиков с манерами Молчалина или гопника из Урюпинска, чтобы не подсидели.
Собственно я и в политологию пошел по нескольким мотивам, один из которых заключается в том, что с тех пор как я стал именовать себя политологом, коллеги-философы перестали на меня коситься с ненавистью и говорить: а кто это такой? Сергей Мейен, Юлий Шрейдер или Эвальд Ильенков ко мне иначе относились, но они не задавали тон. Они, может быть, были великими, но их никто не слушал. Особенно поразительно, как мы общались с Ильенковым, с которым мы были людьми противоположных взглядов. Или с Юрием Бородаем. Они же все были в загоне, несмотря на то, что взгляды у них были разные.
Писать регулярно я стал довольно поздно, меньше десяти лет назад. Почто все, что есть, – это лекции, которые я прочел в философском клубе на Петровке и которые выложены на сайте «Товарищ» ( www . ctvr . ru ). Но занимаясь политологией, я не мог не заняться сущностью политики. Я с детства заметил, что люди неодинаковы, что одни люди умеют приказывать и заставлять других выполнять свою волю, а большинство других людей не может ничего им противопоставить и всегда соглашается. Себя я не относил ни к тем, ни к другим и считал, что таких людей, как я, очень мало. И сейчас так считаю.
Впоследствии мне помог прочитанный в школьные годы роман Стругацких «Обитаемый остров», где были описаны люди, невосприимчивые к излучению в одном смысле и в обоих смыслах. Я отождествил себя с инопланетянином Максимом, который не поддается излучению – ни одному, ни другому. А окружающих меня людей разделил на элиту (включающую и власть, и оппозицию) и на обычных людей, с которыми элита могут все что угодно делать.
Меня поражало с шестого класса, что есть лидеры общественного мнения, которые ничем не лучше других. Потом я подружился с великим психологом Анатолием Борисовичем Добровичем, который впоследствии из-за болезни отца эмигрировал в Израиль. Мы были поражены насколько к близким выводам мы пришли о власти. Так вот у Добровича есть теория примитивной группы, то есть спонтанного возникновения отношений бандитского типа в компании обычных людей, появления лидеров, авторитетов, подхалимов, недовольных, забитых, марионеток, шутов и так далее.
Типичный пример, какой-нибудь хам оскорбляет женщину, ты вступаешься за эту женщину, а она оборачивается к тебе и защищает хама. Я не знаю, является ли это нашей сегодняшней национальной спецификой (потому что при советской власти все это проявлялось гораздо слабей) или общечеловеческой. Но в нашей стране большинство людей – добрые и простодушные, очень подверженные влиянию, в том числе телевизионному, не умеющие договориться между собой и собачащиеся по мелочам. А меньшинство – это люди, подверженные какой-нибудь страсти. В общем это те «страсти» которые описаны в христианской или буддисткой аскетике: властолюбие, честолюбие, тщеславие, корыстолюбие и блудолюбие. У этих людей есть слепое пятно, они не знают, почему они рвутся к этим страстям, но они подчиняют себе любого простого человека. Эти две категории людей я их называют лохи и ломщики.
Есть небольшое количество людей, которые не подвержены ни тому, ни другому типу одержимости, которые не простодушны, но и не подвержены такого рода страстям. Я их называю «философами». В этом смысле христианская и буддистская аскетика, на мой взгляд, ошибаются считая, что страсти являются общечеловеческими. Достоевский в «Легенде о Великом инквизиторе» предложил более реалистическую антропологию. Есть меньшинство, одержимое превращением в начальников и богачей. И есть большинство простодушных, тоже не безгрешных, но не одержимых этими страстями. Зря современные православные священники выискивают гордыню у каждого из исповедующихся. Пусть они ее у губернаторов, депутатов и олигархов выискивают.
Такой же идеологический конфликт у меня с моральной философией. Она постоянно предлагает общечеловеческие моральные идеалы. На мой взгляд, идеал справедливости естественным образом разделяет большинство людей. Но не все. Его разделяют все простодушные и философы, а ломщики не разделяют – у них социал-дарвинистские взгляды. Лохи не всегда способны распознать справедливость как свой идеал, ибо способны находиться под хищническим влиянием. Но в целом, если лоха посадить перед своей собственной душой или перед философом, который будет с ним сократические разговаривать, то он дойдет до идеала справедливости. Поэтому я считаю, что моральная философия подобна кантовским суждениям вкуса: они недоказуемы, хотя и очевидны. Они субъективны в том смысле, что у людей разные вкусы и они по-разному оценивают окружающие предметы. По моему мнению, моральные суждения являются почти всеобщими, или, как сказал бы математик, они являются всеобщими минус множество меры ноль, это множество – начальство. И это меньшинство способно свой нигилизм и социал-дарвинизм навязывать всем другим людям.
Трагедия человечества – это неспособность большинства противостоять властолюбцам. Я думаю, что это и есть первородный грех, о котором говорит христианство, – зараженность части людей властолюбием и не способность остальных противостоять им. И в этом отношении Маркс не достаточно радикален в своей философии реформ и революции, потому что он считает, что достаточно устранить эксплуатацию и возникнет общество справедливости. Ничего подобного! При самом здоровом социализме, если бы он был реализован по лекалам Маркса, властолюбцы опять стали бы ставить простодушных в коленно-локтевую позицию. И будут это делать, пока их не убьют, либо не перевоспитают, либо не поставят в угол и не сделают руконеподаваемыми. Я считаю, что основная задача человеческого морального прогресса – понять, что делать с властолюбцами.
– У вас есть какой-нибудь рецепт?
– Пока нет. Я думаю о той необыкновенно заразительной силе, которой обладало богословие революции XIII - XV веков (ведь оно же возникло не в XX веке). В сущности, Джон Уиклиф и Джон Болл были ортодоксальные католики, которые при этом проповедовали богословие революции, суть которого в вопросе: Когда Адам пахал, а Ева пряла, где были бароны и епископы? Они имели огромный успех, и только чума не дала победить их социальному католицизму. Я думаю, что сегодня нужно просвещение, нужна проповедь справедливости, философия, описывающая границы неравенства и равенства, справедливости и несправедливости, анализирующая человеческую природу и моральные идеалы, природу естественных человеческих сообществ, таких как семья, содружество, нация. Только если здоровые моральные идеалы заразят некоторые естественные человеческие сообщества, это сможет породить силу солидарности, которая в свою очередь пробудит то, что Кропоткин называл «построительная сила народа». И тогда либо низы научатся выдвигать лидеров, способных бороться с ломщиками, либо в элите произойдет раскол и какие-то из ломщиков покаются и перейдут на сторону народа. И то, и другое я считаю чудом, никаких путей к этому не вижу. Но как человек религиозный я не могу считать себя пессимистом и верю, что это может произойти. Главное покаяние – это осознание собственных грехов и ошибок. Как только человечество начнет по нарастающей, автокаталитически переосмыслять свою жизнь, Бог пошлет обстоятельства, при которых можно будет изменить ситуацию.
– Вы не хотите издать философскую книгу, хотя бы по мотивам ваших лекций?
– Я пишу колонки на сайте АПН, так называемые «Провокации по пятницам». Часть колонок называется «Умное по пятницам» – это изложение моей философии истории, политической философии и моральной философии. Если собрать философские лекции и историософские колонки, то получится довольно увесистый том.
– Как вы думаете, у неакадемических публичных лекций есть какое-то будущее?
– Владимиру Соловьеву было двадцать четыре, когда он читал свои лекции о богочеловечестве…
Философия сегодня находится в глубочайшем кризисе во всем мире. У нас этот кризис завуалирован благодаря тому, что сохраняется институциональная форма постсоветской философии, которая в свою очередь выросла из советской философии, то есть из марксизма-ленинизма. В этом смысле я не готов требовать закрытия философского сообщества, потому что детям полезно учиться философии даже если ее преподают дураки.
Проблема в другом. Если мозговые центры философского сообщества – московские и питерские факультеты и Институт философии – не начнут сотрудничать с реальными серьезными философами, которые живут в стране, то издохнет все. Большинство академических философов, за редким исключением, – это посредственности, бездари, хотя и добросовестные. Это «Единая Россия» от философии. Ей противостоит философский СПС, то есть большое количество постмодернистских клоунов, которые рвут тельняшку, изображая из себя Дерриду и при помощи очень густого говорения слов получают гранты из Франции или Соединенных Штатов. И дураки, и клоуны – одинаковый позор для философии. По-настоящему больших философов не ценят.
Ярослав Слинин выпустил две книги мирового значения: «Трансцендентальный субъект» и «Феноменология интерсубъективности», причем в самой престижной серии «Слово о сущем», – о них никто не говорит. Михайлов написал книжку о философии молодого Хайдеггера, которая переворот в хайдеггероведении делает, ему ее с трудом зачли как кандидатскую. Михаил Киссель на старости лет стал писать поразительные книги по метафизике. Больших философов не замечают. Спасибо Погорельскому с Анашвили, что они стали Молчанова переиздавать. Между собой лучшие философы не общаются. Между философами в институте и теми кто за его пределами общения не возникает, потому что при всем моем уважении к философам, вписанным в систему, они своими считают дураков из системы, а не единомышленников за пределами системы.
– Как вы относитесь к «крокодилизму» и российскому регионализму, который развивает Штепа?
– Штепа хороший парень, я с ним пару раз выпивал. Регионализм ни на чем не основан, поскольку русский народ культурно, генетически и социально крайне однороден. Поэтому для того, чтобы маргинальные секты, верящие в Ингерманладию или Сибирь, стали господствующими, требуется революция и пролитие массы крови. Соединенные Штаты, Канада и Австралия смогли стать другими Англиями только за счет того, что находятся за океаном. Если Китай оккупирует Сибирь, возможно там возникнет другая русская нация. Регионалисты здраво заключают, что русское государство всегда было оккупационным, тоталитарным и враждебным к государствообразующему народу, который, как правильно пишет Валерий Соловей (совсем не регионалист!), использовало как пушечное мясо и тягловый скот. Но почему мы должны деконструировать русский народ, а не это государство?
Крокодилизм считаю неимоверной глупостью. Странное желание с нуля создать культ Крокодила и сделать его Чебурашкой, олимпийским мишкой или каким-то другим эзотерическим секс-символом нового российского регионализма или сепаратизма. Крокодилисты притворяются простыми мужиками, но на самом деле они утонченные богемщики. Это мечты интеллигентного ребенка.
– Я вижу, что у вас полстены занимают научные книги и полстены – фантастика…
– Все зависит от моего состояния. Когда я чувствую себя совсем хорошо, я читаю книги по метафизике и теории познания, математике и теоретической физике. Когда чуть устал, то по социальной философии, социологии, психологии, истории. Когда я совсем устал, я читаю русскую фантастику. Я считаю, что русская фантастика – это новое духовное явление, которое приходит на смену классической психологической и модернисткой литературе. Классическая литература XIX - XX веков – это были игры либо с человеческой психологией, которая тогда была плохо известна, либо с социальными условиями, либо со стилем и языком. Но психология и социология вошли в жизненный мир среднего человека, благодаря революции в гуманитарных науках в середине XX века. А стилистический перфекционизм себя исчерпал, потому что в этом направлении стало трудно сделать что-то новое. В результате литература стал интересна только узкому кругу писателей и литературоведов и доживает свой век в виде детектива и женского романа. А человеку нужна игра с метафизикой, историсофией, мистикой, и ее он находит в качественной фантастике. У нас, в России, очень сильная массовая фантастика, и когда я читаю ее, то чувствую, что мир не такой прочный как кажется. А это – скрытый пафос философии.
Второе, что привлекает меня в русской фантастике – это стиль. За последние лет десять-пятнадцать здесь сложился такой безличный, прохладный и прозрачный стиль, который позволяет мне читать, не обращая внимания на «литературку». Этот стиль чем-то напоминает американскую политическую публицистику. Вот такой же я бы хотел видеть и философию – прозрачной, понятной, но лишенной попсы, пафоса и упрощений.
Беседовал Михаил Бойко
http://exlibris.ng.ru/2008-11-20/2_militarev.html |