|
Фото Алексея Нилогова |
Федор Иванович Гиренок (р. 1948) – доктор философских наук, профессор. Заместитель заведующего кафедрой философской антропологии философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова. Родился на Алтае. Окончил философский факультет МГУ (1976). Защитил докторскую диссертацию «Экология как феномен самосознания цивилизации» (1989). Теоретик «археоавангарда». Автор книг: «Экология, цивилизация, ноосфера» (1987), «Русский космизм» (1990), «Судьба русской интеллигенции» (1991), «Ускользающее бытие» (1994), «Метафизика пата» (1995), «Пато-логия русского ума» (1998).
Есть философы-интерпретаторы, комбинирующие цитаты, выискивающие скрытые от поверхностного взгляда смыслы. Есть философы-стеллажи, посредники в передаче и сохранении знаний. А есть философы, ищущие неисхоженных путей, пытающиеся говорить своим собственным голосом, с акцентированной авторской интонацией.
Альбер Камю как-то бросил: «Хочешь заняться философией – напиши роман». Книги профессора кафедры философской антропологии философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова Федора Гиренка «Метафизика пата» и «Пато-логия русского ума» – это не романы. Но и традиционными философскими трудами их назвать трудно. Слишком парадоксально, субъективно и непредсказуемо изложение. Одно из убеждений Гиренка – классические способы философствования устарели: «Франко-германские образцы философствования составляют музей современного мышления. Эти музейные образцы нужно использовать в качестве тренажеров для студентов и всех желающих». В этом заключается оригинальная концепция «археоавангарда», согласно которой точность философского мышления достигается разработкой не только специального языка, но и поэтической организацией философского текста, а также использованием глубинных ресурсов языка – пословиц, поговорок, сказок, языка повседневности.
Отбрасывая устаревший понятийный аппарат, Гиренок в поиске языка и материала для исследования обращается к русской литературе и тому краткому периоду – от 1900 года до 1919 года, от смерти Владимира Соловьева до смерти Василия Розанова, – который называют русским философским Ренессансом. При этом русская литература и философия (одно неотделимо от другого) трактуются как бесконечно подвижная и изменчивая протоплазма, органическая стихия, способная к бесконечному развитию и приспособлению. Прочувствованное, неотстраненное прочтение классики приводит к возрождению смысла, его дословности и «зауми», косноязычию «Записок из подполья».
В поле абсолютной разумности, олицетворяемом Америкой, события сменяются с нечеловечески огромной скоростью. Смысл отстает от событий, не успевает осесть, и поэтому каждому человеку приходится жить в режиме неизвлеченного смысла, в модусе неверия. «Если смысла лишают события, то события обессмысливают смыслы. Между событиями и смыслами идет война...», – предупреждает Гиренок. – «Пустые слова о гуманизме, о свободе, о личности, о правах заполонили мир. Подозрительное отношение к эмоциям, чувствам и дорефлексивному сознанию стало глобальным. Современный культурный мир лишает дословное слова, отделяет немотствующее от языка. И когда немотствующее вдруг заговорит, где-то падают небоскребы…»
В скором времени ожидается выход новых книг философа «Абсурд и речь (антропология воображаемого)», «Удовольствие мыслить иначе», «Фигуры и складки».
– Федор Иванович, наверное, вы согласитесь, что философия давно не является значительным фактором общественной жизни. Не только у нас в стране, но, пожалуй, и во всем мире. Возникает сомнение: а существует ли вообще философия как определенная культура мышления?
– Конечно, существует. Но форма ее существования изменилась. Философия слишком долго была метафизикой. Почему, например, метафизика возникла именно в Малой Азии? Потому что оттуда вся Греция просматривается как на ладони. Метафизика с самого возникновения подразумевала взгляд с некоторой дистанции, со стороны. Она строилась так, как будто мысль не связана с тем, какой конкретный человек ее мыслит. В этом смысле метафизика – это первый пример универсалистского, глобалистского, денационализирующего мышления.
Когда говорится о конце философии, подразумевается конец метафизики. Нас перестала интересовать безличная мысль, мыслящая саму себя. Нас интересуют те следы, которые не может не оставить человек, то есть связь мысли и человека. Мы понимаем, что универсализма в мышлении как такового нет. Универсальное всегда обнаруживается в конкретном, всегда имеет какую-то локальную размерность. Еще Данилевский сформулировал: к универсальному мы восходим только через конкретное, национальные особенности, через принадлежность к культуре.
– Означает ли это, что существует столько философий, сколько народов, культур, цивилизаций?
– Философия всегда имела локальную размерность. Скажем, в Индии никакой философии в греческом смысле не было. Там были другие условия мышления, ход, умострой, по-разному настроенные интеллекты. Поэтому многое из того, что происходило в Европе, не имело соответствия в Китае и Индии, и наоборот. Поэтому наука, например, возникла в Греции, а не в Китае.
Говорить о средневековой философии как о продолжении греческой можно уже с большой натяжкой. В Средневековье начинается репрессия идеологии по отношению к философии. У средневековых философов было много интересных интеллектуальных ходов. Но они были и у Лао-цзы. Это не была философия в смысле интеллектуальной программы, запущенной древними греками. Тысячу лет мы имели дело с симулякром философии, культурно принятым, усвоенным. А далее последовала так называемая научная философия, то есть репрессия науки по отношению к философии. И опять здесь проблема. Философия начинала принимать странный, вывернутый вид, маскируясь под науку. И мы опять получили симулякр.
И вот, мне кажется, только совсем недавно, философия и, как ни странно, в связи с постмодернизмом пытается подать свой голос независимо от науки и религии. И тут обнаруживается ее литературный характер. Об этом говорил Батай. Но ведь русская философия изначально была литературой! Еще в XIX веке Достоевским до Батая, до Ницше этот философский проект был реализован. Да так реализован, что его интеллектуального ресурса хватит на многие столетия. Только мы относились к нему как к литературе, забывая, что наша литература – это философия. Конечно, у нас была специальная философская литература. Но самые крупные русские философы – это литераторы. Самарин – это литератор, Хомяков – литератор и Киреевский – литератор. Как они пишут! Чего стоит язык Флоренского! Понимаете? Откройте «Столп и утверждение истины»…
Русская философия возникает за пределами философии. Она с самого начала по казывает свою связь с литературой. Ее отношение к науке является чем-то второстепен ным, вторичным. Осознание и терминологическое оформление особенностей русского умостроя являются результатом деятельности славянофилов.
– Не могли бы вы перечислить основные особенности русского философского мышления?
– Первая особенность русского дискурса состоит в представлении о том, что истина связана не со словом, а с образом. Истину скорее можно увидеть, чем помыслить. Или тем более представить ее как продукт мышления. Истина от Бога. Она не продукт мышления. Такого рода представления составляют ограничение для возможностей отвлеченного понятийного мышления, не сопровождаемого созерцанием. Вот эта «картинность» русского дискурса делает его близким литературе и одновременно далеким от терминологической философии. Русская философия возникает и существует как вид литературы. И в этом смысле она отдает предпочтение не языку исследования, а языку повествования, в то время как европейская философия создается в форме науки, ориентированной на язык исследования. Описание картины, образа выступает на первый план, а терминологическое различение уходит на второй план. Русское мышление не рефлексивно. Оно является по преимуществу содержательным. И в этом смысле оно неустойчиво. Текуче. Аморфно.
Вторая особенность русского дискурса состоит в его принципиальной неметафизичности. Ведь метафизика требует достаточно изощренной рефлексии, которая без терминологических различений и опыта удержания различенностей продлиться долго не может. Она угасает, то есть уступает место объективным терминам. Русская философия восстанавливает связь с дословностью, с тем, что делает возможным слово. И поэтому русский философ, оставаясь в языке, безразличен к языку. Он стремится ускользнуть к безъязыкому. Невозможность раскрытия дословного в слове, неязыкового в языке проблематизирует само существование русской философии.
Третья особенность русского дискурса связана с особой приверженностью к феноменам жизни и какому-то безразличию к феномену сознания. В русском дискурсе категории жизненного плана доминируют над категориями сознания, что привело к формированию языка дословности.
Четвертая особенность русского дискурса обусловлена приверженностью к соборным способам представления мира, внутри которых «собранный», «коллективный» субъект ближе к правде, чем одиночка.
– Но разве не было в русской философии чудовищного искушения «беспочвенностью»?
– Искушение беспочвенностью – совсем другое! Дело в том, что мы живем, опутанные мертвыми, пустыми понятиями, целым океаном слов, сказанных до нас, переплетениями этих слов. Мы повязаны словами. Мы воспринимаем культуру не непосредственно, а через некую пленку. Мы многое знаем, но нам не хватает воздуха, простора для мышления. Каждому человеку хочется, чтобы у него были свои, его собственные мысли, а не одни интерпретации. Первобытный человек мог увидеть закат и воскликнуть: «Боже, как прекрасно!». Эта эмоция – его изобретение. Он мог научить восхищаться закатом других, и тогда это было бы культурно поддерживаемое приобретение. Сегодня человек ничего своего не имеет. Культура настолько мощна, что человек стоит перед ней голый, пустой, – она выдает ему все одежды, все мышцы, все интерпретации. Человек живет в мире, истоки которого затерялись в его душе.
Вот на этом горизонте и сгущаются тучи. Стремление разрушить культуру у «бунтарей» начала XX века проистекало не из жажды разрушений. Это было не разрушение почвы, а ее взрыхление, переворачивание пластов, поиск в толще культуры всего первобытного, культуропорождающего, непосредственного.
– То есть это был импульс к ревитализации русской культуры, второму рождению?
– Конечно.
– Можно ли в начале XXI века говорить о сохранении национальной специфики во Франции, Германии, Великобритании и т.д.?
– Нужно говорить. Она есть. Немцы отлично понимают, что они не французы. Но французская философия, пожалуй, слишком шизофреническая с точки зрения немцев, а немцы – слегка параноики. Они организованы по-другому. У французов слишком много хаотического, и едва ли это придется по душе немцам, которые любят порядок везде, в том числе и в голове.
– Сегодня мы видим кризис немецкой философии. Гейдельберг, Марбург, Геттинген, Фрайбург более не являются мировыми центрами философии. Немецкие студенты предпочитают изучать философию в университетах Америки или Великобритании.
– Это легко объяснимо. До сих пор существовало две-три страны производителя философии. Это могли быть философские симулякры, но они производились. У философии были свои покупатели, производители, менеджеры, рекламодатели и т.д. Например, что делает французское посольство в России? Оно спонсирует переводы французских авторов и книг. Что делает Россия? Она никогда этим не занималась. В России философия всегда на задворках. У нас философ ни на что не влияет. Это во Франции он – национальная гордость. Поэтому на Западе не знают русскую философию. А французскую – знают. И так будет до тех пор, пока французское министерство иностранных дел платит своим авторам, переводчикам, тем, кто продвигает эту философию.
Традиционные производители философии – немцы, французы. Но немцы в духовном плане потерпели поражение. До сих пор оправиться не могут. Французы сегодня также проигрывают в конкуренции. Кто усилился? Американцы. Американские философы в интеллектуальном отношении на порядок ниже, но сегодня это мощнейшая страна. Где пушки – там и философия! Теперь они хотят завоевать мир не только пушками, но и философией. Они стараются потеснить традиционных производителей философии. В Америке нет философии, но они будут ее производить. И все будут у них учиться, их будут читать, они заполонят своими книгами весь мир.
– А какое у вас отношение к самым крупным представителям американской философии – Джону Дьюи, Ричарду Рорти, Джорджу Герберту Миду и т.д.?
– Это второразрядные философы. У нас таких доцентов полно, только мы их не знаем, не интересуемся. Потому что мы не производители, мы потребители философии. Россия – рынок сбыта. Я говорю это без желания кого-то обидеть. Просто есть имена. Кант – это Кант. Гуссерль – это Гуссерль. Деррида – это Деррида. Дьюи – это доказательство того, что философия может отсутствовать, а производство философии при этом быть налажено.
– То есть кризис немецкой философии связан с геополитическими изменениями?
– Тут даже думать нечего.
– Есть хотя бы один американский философ, которого можно выделить из общего ряда?
– Признаюсь, меня могут посчитать необъективным, но я не могу ответить на этот вопрос. Я как-то обхожусь без американцев.
– Расскажите, как возник ваш интерес к французской философии? Не кажется ли вам, что французские философы представляются вечными эпигонами немецких?
– Небезосновательно. Хайдеггер так и говорил, что весь Сартр – это неудачный перевод его философии. Но французские философы уловили несколько моментов в истории культуры, цивилизации, которые были недостаточно рассмотрены немцами.
Первое. Они поняли конец времен – времена Европы закончились, христианство – закончилось. Последнее из оставшегося – это принадлежность к Европе. Оборвать ее – и тогда будет неизвестно что.
Второе. Они уловили ритм происходящих изменений, в том числе и в науке – синергетика, самоорганизация, теория хаоса. Сам язык долгое время был каким-то странным, упорядоченным, расположенным в какой-то линейности, детерминации. В мире не раз пытались установить порядок, а он все равно превращался в какой-то странный бульон, «космохаос», хаосмос. И раз это так, сказали французы, то ведь и язык должен быть другой для работы с этим миром, понимания его. И если где-нибудь в физике есть Пригожин, то в философии – французы. Они приспосабливают нас к тому, что мы живем в хаосоподобном мире, что история проблематична. И никто это лучше них не сделал: ни Гегель, ни Хайдеггер.
Третье. У них появилось понимание подлинной природы человека, его плазменной, изменчивой, светящейся сущности. Язык французов вполне пригоден для описания многих элементов этого состояния, позволяет понять то, что всегда нас сопровождало, позволяет заново вернуться к архаичным состояниям, которые длятся непрерывно. Проблемы сна, воображения, эмоций. Я думаю, что не все в этом направлении ими было сделано. Но они и не были обязаны все сделать.
– По вашему мнению, должна ли философия оперативно отвечать на вызовы времени?
– Я бы хотел, чтобы она это делала. Но должен измениться ее статус. Страна должна хотеть знать, что говорят ее философы. Что они думают. На Западе сохранились остатки такой культуры. А у нас даже потребности такой нет. Нас волнует, что думает какой-нибудь Киркоров по этому поводу. Это плохая культура, отвратительная традиция. Надо переломить ее, чтобы была потребность и в философствовании. Философ должен говорить о том, что происходит здесь и сейчас, а не о том, что было где-то и когда-то. И тогда изменится культура политологов, потому что сейчас у них культура нулевая. Читать их просто противно. За редким исключением. Вот был Панарин. Как часто ему давали эфирное время? Разве спрашивали: «Панарин, скажи народу, что ты думаешь?»?
– Панарин не успел развернуться…
– Возможно. Он бы мог сказать кое-что. Он проделал колоссальную работу, – мог полноправно комментировать исторические события.
– Наметились ли, на ваш взгляд, новые тектонические сдвиги в современной европейской культуре в связи с недавними событиями во Франции?
– Европа попала в тупик. То, что недавно происходило в пригородах Парижа, – это последствие глупого стремления все уравнять и все наделить свободой. Эта идея еще не раз поставит на кон и судьбу Америки, и судьбу Европы…
Однако я думаю, что монетка уже подброшена. Скоро мы будем иметь дело с симулякром, имитацией, муляжом Европы. В Европе сегодня не могут отличить жизнь и логику. Жизнь – это не логика, и наоборот. Современная Европа – это материал для пассионарных народов, пустое место, которое скоро будет занято людьми, понимающими, что жизнь – это не логический процесс, что неравенство неискоренимо, что, как говорил Бердяев в «Философии неравенства», в неравенстве коренится источник жизни. Свобода – это привилегия немногих, а когда свобода становится привилегией всех, она перестает быть свободой. Тогда появляются арабы, атакующие пригороды Парижа. Дело, конечно, не в арабах, а в общей ситуации. Сто лет продолжается «конец Европы». Закончилась Европа античная, Европа христианская, а сегодня подходит конец Европе вообще. И конец этот глупый.
– Развивая вашу аналогию, можно сказать, что французское общество ведет себя не лучше больного шизофренией с его «амбитенденциями»: полусопротивлением и полууступками, полунеприятием и полусоглашательством.
– Да. Дело в том, что фашизм был неадекватным ответом на то, что происходило в Европе. Неадекватным, подчеркну. Но это был ответ. Сейчас же у европейцев нет ответа. Они даже не могут сформулировать проблему в правильных терминах. Мне было интересно, как французские философы подойдут к ней. Но в зазеркальном мире французской интеллигенции существуют только социальные проблемы. Бедные и богатые. Они как будто не понимают, что история пролетариата, воевавшего с буржуазией, закончилась. Современный организационный ресурс Европы гарантирует всем слоям населения сносное существование. А французские интеллектуалы все еще думают, что работают социальные причины – труд вступил в борьбу с капиталом. Говорят: дайте арабам работу! Вот смешно. Зачем им работа? У них есть пособия.
Пусть европейцы решают свои проблемы, как считают нужным. А мы посмотрим. Только не надо самим становиться экспериментальным полем, перенимать их практику. Они говорят, что это социальная проблема? Замечательно. Пусть решают социальную проблему. Пусть дадут арабам денег. И еще пригласят. А потом снова дадут денег. И еще больше пригласят. А мы посмотрим.
– Это примерно то, о чем предупреждал Освальд Шпенглер. Вы не случайно в одном интервью назвали себя «консервативным революционером»?
– Конечно. Правда, я имел в виду не Шпенглера и его немецких коллег, а славянофила Юрия Самарина, одна из книг которого так и называется «Революционный консерватизм». Консерватизм – это преграда идеологической глупости, которая хочет подчинить себе социальную жизнь. Фильтр. Я хорошо отношусь к Шпенглеру и, конечно же, к Данилевскому.
«Россия и Европа» Данилевского должна быть у каждого русского человека! Начиная чуть ли не с первого класса школы, наша публика должна уже знать фрагменты из этой книги. Это абсолютно гениальная вещь. У нас в России было не так много подобных философских гениев, чтобы на них махать рукой. Когда я рассуждаю осмысленно, я должен поместить себя там, где когда-то был Николай Данилевский, Константин Леонтьев, гениальные русские мыслители. Я хотел бы, чтобы в современных наших разговорах, в словах депутатов, государственных людей, премьер-министра такой подход чувствовался. Но я не вижу ничего такого. Спрашивается, что они делают, о чем говорят между собой? Я не вижу среди образованной публики ощущения присутствия, оглядки на то, что они делают…
А ведь фактически и Данилевский, и Шпенглер – антиглобалисты. Если мир идет к глобализации, то вопреки прогнозам Данилевского и Шпенглера. Но если глобализация неизбежна, то почему же она дается с таким трудом? Европейцы хотят единую цивилизацию? Они думают, что она будет на основе «общечеловеческих ценностей»? Но за «общечеловеческими ценностями» скрываются западноевропейские ценности. Когда говорится об «общечеловеческих ценностях», то имеется в виду, что существует одна цивилизация, которая в силу военного, технического превосходства диктует всем: «Будете делать так, как я говорю!». Что ж , единая цивилизация будет. Но она будет мусульманской.
– Насколько сегодня актуальны слова Самарина о том, что «Европа сходится в желании всякого зла России»?
– Ничего не изменилось за полтора столетия. Самарин вообще поворотная точка в развитии русской философии. От Самарина одна линия ведет к В ладимиру Соловьеву, другая – к Н иколаю Данилевскому. Занявшись Самариным, я понял: линия от него к Владимиру Соловьеву – тупиковая в России. Соловьев – универсалист, глобалист. Он думал, что существует единое человечество и так называемые общечеловеческие ценности. А вот линия от Самарина через Данилевского, Леонтьева, Розанова и далее к нашему авангарду – перспективн а , здесь пролегает нерв русской мысли.
Самарин первый сформулировал, что мы, русские, никогда не были нацией. Тогда им перское сознание еще можно было заменить национальным. Но этого не произошло . Самарин призывал : « Господа! Не нужна империя – надо браться за национальное сознание. Сделать русских нацией » . Фихте создал национальное сознание немцев. У Самарина не получилось. Философ в России – как камень в воду: « Буль! » – и тихо. Самарин бросал – тишина. Розанов бросал – тихо. И я бросаю.
Отсюда следует, что для России сегодня по-прежнему на первом месте – сильное государство. Мы должны быть сильными! На втором месте – благополучие большинства. Мы должны дать передышку своему народу!
– А на каком месте философия?
– Если мы будем сильными, можно пожертвовать и философией. Философия – дело наживное. Но мы не можем позволить себе быть слабыми. Слабость для России означает небытие.
Беседовали Михаил Бойко и Алексей Нилогов
http://zavtra.ru/cgi//veil//data/zavtra/06/634/51.html |