Header image

 

 

 
 

А ТЕПЕРЬ ЧТО КАСАЕТСЯ СЕКСА
Игорь Яркевич не сложил оружия
«Частный корреспондент», 17 октября 2009 г.


Ну о чем говорить в таком месте?..
Фотограф неизвестен

Игорь Геннадьевич Яркевич (р. 1962) – прозаик. Окончил Московский историко-архивный институт (1985). Автор книг «Как я занимался онанизмом» (1994), «Как я и как меня» (1996; 2004), «Ум, секс, литература» (1998; 2004), «Женские и не женские рассказы» (2000), «Свечи духа и свечи тела» (2001), «В пожизненном заключении» (2007).

По сценарию Яркевича снят фильм «Частные хроники. Монолог» (1999, режиссер Виталий Манский).

Что означает слово «минет»? Есть ли связь между литературными и сексуальными способностями? Нужен ли Нюрнбергский процесс над русской литературой? Почему свобода всегда провокативна?

Ох, уж эти писатели 90-х, которых можно было узнать по одной строчке, – как не похожи они на нынешних, слипшихся в плотный навозный ком! Сегодня самой модной литературной тактикой вновь становится нахрап, конформизм, групповуха. Тем больший интерес вызывают убежденные одиночки, эстетические провокаторы, литературные анахореты. Игорь Яркевич – из их числа.

– Игорь, в разделе «Литература и секс» вашего романа «Ум, секс, литература» действуют два героя – русский писатель и американский писатель. Вы считаете, что русский писатель – это особый исторически сложившийся типаж?

– Конечно. Правда, поэт Константин Кедров правильно заметил, что речь идет не столько о русском и американском писателе, сколько о левом и правом полушариях мозга. Но можно говорить и об особом типаже, которые все еще существует и, думаю, просуществует еще долго. Его завещала нам великая русская литература.

– Этот роман чем-то напоминает комикс…

– Да, я его и писал, как комикс. Когда я к нему приступил, было ясно, что литературу надо выводить за рамки прозы. Было понятно, что роман умер – умер во второй или даже в третий раз. А куда выводить? В романе «Ум, секс, литература» эстетика комикса используется по полной программе. Мне это близко.

– Русского писателя в этом романе вы срисовали с себя?

– Конечно. Порой я превращаюсь в него, но не в лучшие моменты своей жизни. Но и американский писатель – это тоже я. Я писал прежде всего о себе.

– Русский писатель – это правое творческое полушарие, а американский писатель – левое полушарие, отвечающее за логическое мышление?

– Да, но это не значит, что этим противопоставлением все исчерпывается. С тем же успехом можно сказать, что речь идет о России и Западе, и противопоставляется русское и западное восприятия жизни, которые никогда не сойдутся.

– Это различие – объективный факт или просто мифологема?

– Я думаю, что это объективная мифологема. Все, что происходит в России после обретения свободы, нисколько не напоминает то, что происходит на Западе. Русская цивилизация – это что-то особое живущее по своим законам. Нам также трудно понять друг друга, как и раньше. Американскому писателю не понять русского писателя, и наоборот.

– А как вам идея Нюрнбергского процесса над русской литературой?

– Он уже состоялся, и его результат – полное отсутствие интереса в обществе к литературе, утрата писателями всякого статуса. Нюрнбергский процесс, если говорить серьезно, должен был состояться над КПСС. Русская литература – это все-таки нечто производное.

– В роли обвинителей, получается, выступают читатели и рынок?

– Конечно. Потому что на протяжении очень долгого времени убогая литературная философия, которую проповедовали советские толстые журналы, навязывалась огромному количеству людей. Эта философия игнорировала абсолютно естественные человеческие потребности. Секс, например. Потом рынок перестал это терпеть и отреагировал соответствующим образом.

– Русская душа породила тоталитарную литературу или, наоборот, русская литература выступила в качестве кормилицы русского тоталитаризма?

– Это проклятый вопрос, на который сегодня никто толком ответить не может. Нам его решать и решать. Но единственный раз, когда русский критик был прав, – это когда он написал открытое письмо Гоголю.

– Вы согласны с Белинским?

– Только с этим письмом. Все остальное у Белинского было ужасно, он в литературе вообще ничего не понимал.

– «Литература и секс» – это рассказ или эссе?

– Про мои тексты часто говорят, что это эссе. Нет, это художественные произведения! Но издатели сегодня требуют, что бы все было просто: это детектив, это фантастика, это рассказ, это эссе. Крайне примитивный подход! Но я специально писал в совершенно разных стилистиках. Роман «Ум, секс, литература» состоит из пяти частей, включая пролог и эпилог. Роман XXI века должен быть написан как роман XXI века. Но издатели поставили меня в тупик. Они сказали, что хотят, чтобы этот роман продавался в книжных магазинах в разделе «философия». Но это же проза! Какая это философия?! Мне до философии, как до неба! Впрочем они обожали эту книгу, цитировали ее по памяти, что однако не пошло на пользу ни ей, ни мне.

– Существует ли связь между литературными и сексуальными способностями?

– Я думаю, что все же немножко больше понимаю в сексе, чем обычный среднестатистический мужчина. Может быть на уровне подсознания. Но это «немножко» позволяет мне описывать психофизические состояния человека, связанные с сексом.

А вообще на ваш вопрос не может быть однозначного ответа. Порой отсутствие потенции полезнее для писателя, чем гиперсексуальность. Хорошо, когда потенция не мешает: когда потенция потенцией, а литература литературой.

– А как, по вашему мнению, обстоит с этим у русских писателей?

– Тут все очень сложно. У Гоголя, судя по всему, с потенцией были проблемы. Но это самый великий писатель, который когда-либо писал на русском языке. Гоголь – автор драм, которые написаны не хуже, чем проза. «Ревизор» – это единственный пример в русской литературе, когда драма написана на таком же уровне, как проза.

Но есть же драмы, написанные на уровне поэзии? Которые в стихах…

– Это другая история Все равно, драматургические произведения, как и киносценарии, ниже по уровню, чем проза. Тут все очевидно. Потому что надо делать скидку на иной формат, при котором не возможны такие плотные отношения со словом, как в прозе.

– Есть ли, по вашему сходство, между творчеством и сексом?

– И тем, и другим очень интересно занимать.

– Да, но сексом может заниматься любой здоровый человек в соответствующем возрасте, а творчество – удел немногих…

– Я не думаю, что сексуальные ощущения доступны всем. Это абсолютно не так. Количество людей, никогда не испытывавших оргазм, как говорят профессиональные сексологи, огромно.

– Если верить русской литературе, проститутки – это очень духовные существа. Отсюда распространенный сюжет: герой встречает проститутку и начинает заниматься с ней богоискательством…

– Это потому что в России непрофессиональные проститутки. С ними можно заниматься всем чем угодно, только не сексом. Ничего интересного из этого не получится. Русская проститутка – это еще одна объективная мифологема, рожденная переплетением жизни и литературы.

– Но во время секса с проституткой процесс удовлетворения полового инстинкта выступает в некой обнаженности, освобожденным от всех культурных условностей.

– А презерватив? Какая же тут обнаженность?

– Презерватив – это материальное, а не духовное.

– Нет. Стоп. Это лишает секс очень многих ощущений. Может быть, самых главных. Кроме того и секс с женщинами других профессий, а не только проститутками, может быть свободным от всех культурных условностей. Я бы не смог заняться сексом с проституткой, даже если вокруг не осталось ни одной нормальной женщины. Для меня это все равно что сдача спермы для какого-то бессмысленного анализа. Все-таки что-то должно быть до секса, что-то после секса.

Кстати, я недавно заметил, что в русском языке нет не одного эпитета релевантного слову «оргазм». Хоть конкурс объявляй. В западных языках таких слов пред пруди. В русском языке практически отсутствует оргиастическая лексика, эти функции выполняет мат.

– Это наше отставание стоит ликвидировать?

– Это просто правила игры, расклад, с которым приходится считаться. Ликвидировать это отставание невозможно, оно живет само по себе.

– Сейчас мат в художественной литературе если не «де-юре», то «де-факто» легализовался. Будет ли это иметь серьезные последствия?

– Нет. По моему, нет. Я бы не выделял мат из русского языка. Это его совершенно законная составная часть. Но дело не в мате, а все-таки в телесном дискурсе. У нас табуирована вся сексуальная лексика. Вы знаете, как переводится слово «минет»?

– Нет

– Вот, видите! Я сам узнал об этом всего несколько дней назад – это слово означает « кошечка» ! Вот и все. А каждый раз, когда вы произносите это слово на публике, на вас начинают подозрительно коситься. Почему? Это какое-то половое извращение, девиация? У нас табуирован телесный дискурс. Что мы получили в наследство от русской литературы? Презрение к обычным человеческим склонностям! Есть вертикаль, и все тянется к богу. Или не к богу, но куда-то вверх. А все здесь, на земле, – это ерунда, не стоящая внимания.

Только благодаря постмодернизму произошла смена вертикали на горизонталь. Самые обычные человеческие проявления получили прописку в литературе. Я сегодня с утра заглядывал в Интернет, там появилась работа «Онанизм как антропологический феномен», в которой цитируется третья часть моего романа «Как я и как меня» – «Как я занимался онанизмом».

Я, кстати, даже и мысли не допускал, когда писал этот роман, что его воспримут как порнографию. Ведь никакой порнографии там нет. Порнография для меня – это абсолютно враждебная эстетика. Но, когда пишут об этой книге, начинается полный маразм. Слово «онанизм» пишут через точки. Бред какой-то. А ведь это тоже не перверсия, не девиация. То есть все дело в мерцающей прописке телесного дискурса в русской культуре. Скользкой прописке, знаете, как у мигранта.

– В вашем лирическом герое есть что-то от юродивого…

– Только мой персонаж живет вне религии. От юродивого у него всего лишь ирония и полная свобода говорить обо всем.

– Вы согласны с тезисом Галковского, что одно из основных свойств русской литературы – это провокативность, то есть склонность к издевательству, глумлению и юродству?

– Я думаю, что это пошло от Гоголя. У него как-то сразу получилось быть ироничным и даже, порой, самоироничным. Если вспомнить прозу Пушкина, там особой иронии и самоиронии нет. В стихах у него все это есть. Да, это признак великой русской литературы. Но сейчас, наоборот, проснулся пафос. Я сужу по книгам, которые вижу в книжных магазинах. Издевательство, глумление и юродство – это было, я думаю, выяснение отношений с окружающей средой.

– Какое значение для вас имеет эпатаж?

– Я никогда намеренно не занимался эпатажем. Я лишь вел свободный разговор с самим собой, а рождающиеся тексты расценивались как эпатажные.

– Оказывается, что свобода всегда провокативна?

– Естественно. Конечно. Потому что все равно будет какой-то шаг вперед, к которому окружающие или не готовы, или полуготовы, или готовы, но этого еще не понимают. Меня, например, эпатирует речь чиновника. Любая. Потому что я не могу представить, как можно из русского языка взять самые уродливые бюрократические обороты и на них разговаривать. Бюрократ для меня – человек из другого мира. Так что порой меня могут эпатировать самые простые и наивные вещи.

– У вас есть личные счеты к русской литературе?

– Конечно есть. Я все описал, когда вывел русского писателя.

– А вам жаль утраченных иллюзий?

– Своих? Нет. С иллюзиями надо расставаться, чем быстрее, тем лучше. Иллюзия – это как девственность.

– От девственности надо избавляться при первой возможности?

– Ну, если удастся повстречать такую девушку, как Джульетта, то конечно надо.

– А если нет?

– Если нет, тогда надо потерпеть и встретить такую девушку, чтобы уже с ней от этого избавиться. Но только долго не надо терпеть – час или два. Шутка. Помните, как у Зощенко: решил я бросить пить. Раз не пью, два не пью, но не могу больше. И девственность – замечательно, и иллюзии – замечательно, но нельзя же всю жизнь оставаться девственником и с иллюзиями.

– А есть, может быть, в литературе како-то явление, которое вам сначала казалось значительным, а потом вы обманулись?

– Булгаков. Читал в школе, мне очень нравилось. Потому что я вел себя тогда, как типичный представитель советской интеллигенции, которая ничего не понимала в религии, а о Булгакова рассуждала так: хороший был парень, врач, жаль только, что на гитаре не играл. Потом я полностью потерял к Булгакову интерес, понял, что «Мастер и Маргарита» – это кич, который почему-то как и «Доктора Живаго» причисляют к высокой литературе. Ну, нет там этого.

– Сделали ли вы в последнее время какое-нибудь внутреннее открытие?

– Это связанно с романом «В пожизненном заключении». Я вдруг понял, что могу описать состояние человека, сексуального маньяка, находящегося в пожизненном заключении. Это, кстати, первый роман в мире о пожизненном заключении. У меня в голове просто заиграла какая-то дьявольская музыка. Я записывал, как ноты.

– Ну вообще-то тема пожизненного заключения разрабатывалась неоднократно…

– Романов о тюрьме выше крыши! А вот, о сексуальном маньяке в пожизненном заключении не было. Я к этой теме интуитивно давно подходил. У меня был написан рассказ «Чекотилыч». Но то, что я могу написать о сексуальном маньяке роман, – это для меня было колоссальным открытием.

– А личность Чарльза Мэнсона у вас не вызывала интерес?

Нет. У меня другое совершенно понимание насилия. И меня интересует только язык, а не психофизические состояния маньяка. Я совсем другой человек. Оказалось, что через иронию и самоиронию, как выяснилось, можно описать и это. И получилось, мне кажется, очень близко к тому, как это есть в действительности.

– Вы любите путешествовать или вы домосед?

– Вообще, люблю путешествовать.

– А часто путешествуете?

– Нет. Я люблю ездить, когда зовут. Всегда соглашаюсь. Домоседом я себя не назову.

– У вас прослеживается интерес к человеку, заключенному в ограниченном пространстве. Это метафора интроверсии. В сущности, каждый человек находится в пожизненном заключении в собственном теле.

– Я об этом там написал. Эта интерпретаций мне очень близка, потому что речь идет не только о пожизненным заключением, но и о заключении по жизни, заключении в жизни. Есть такое, но не стоит это в прямую переносить на меня.. Мне дома не скучно.

– Кто из критиков, по вашему мнению, лучше всех отозвался о «В пожизненном заключении»?

– Хорошо написали Константин Кедров и Евгений Лесин. У сегодняшней критики слишком низкий уровень. Критики утверждали всякую чушь, будто бы это роман про эстрадных певцов. Но эстрадные певцы не играют там особенной роли. Или что герой пишет письмо Достоевскому. Чушь. Он мысленно разговаривает с ним.

– У вас есть какое-нибудь желание где-то побывать?

– Везде, где я не был. Я прекрасно себя чувствую, как обыватель, которому приятно увидеть что-то новое и вступить в другие отношения с едой, алкоголем, природой. Оказаться там, где по-другому выстраиваются отношения человека с ландшафтом. В последнее время это стало еще острее, потому что Москва превратилась в мегалополис, совершенно не пригодный для жизни.

– А вас не пугает русская провинция?

– Там хорошо. Там есть то, чего уже нет в Москве – некая подлинность и аутентичность пространства.

– А вам не кажется не кажется, что если дать любой ваш роман человеку из провинции, он скажет, что всех разложившихся москвичей давно пора отправить на трудовое перевоспитание…

– Я думаю, они смотрят на нас с сочувствием, жалостью. При всех возможностях, которые дает Москва, очень сложно жить в городе, в котором само понятие природы отсутствует. Где все перестроено, нет ни одного подлинного памятника. Я, например, раньше любил гулять по Москве, теперь – нет.

– Если бы вам предложили воскресить какую-то из женщин прошлого, на ком бы вы остановили свой выбор?

– В смысле?

– Ну я бы, например, воскресил Полину Виардо.

– Если вам так хочется, что я бы тоже Виардо. А почему нет? Да, хорошая идея.

– Кто-то Клеопатру бы воскресил, чтоб наконец выяснить, какой длины был у нее нос…

– Ну может быть я воскресил бы Надежду Крупскую, чтобы задать ей вопрос, как она могла жить с такой сволочью. Но это было бы больше сведение счетов, чем воскрешение.

– Есть какой-то детский писатель, который на вас повлиял?

– На меня повлияли книжки о пионерах-героях. Я был очень романтичный ребенок, который мечтал убежать во Вьетнам. Я читал о Марате Казее, Павлике Морозове, Лене Голикове. Детская литература в духе Гайдара была для меня скучновата, там не хватало прямого действия, а тут оно было.

– Романтизм – это какой-то дефект?

– Романтические представление о жизни – это всегда плохо. История показывает, что как только до власти добираются романтики, начинается море крови и горы трупов. ГУЛАГ построили романтики. Они верили, что те, кто не помрет, те исправится. Они очень хорошо понимали Россию. Большевики очень хорошо знали Россию и понимали, что она от них хочет. Они сидели в тех же тюрьмах, что и народ, объехали всю Россию, многие из них были из глубинки. Им удалось навязать что-либо, только потому, что они говорили то, что от них хотели услышать. Поэтому это было так крепко сделано. При том, что советская жизнь была поразительно некомфортна, и тех, кто по ней ностальгирует, я бы вернул на две минуты в советский продуктовый магазин после восьми вечера, когда там даже макарон нет.

– Они будут говорить, что не хлебом единым жив человек…

– А при чем тут хлеб, если в книжных магазинах было то же самое! С духовностью, вы думаете, было лучше?

– Если бы продолжалась советская власть, вы бы эмигрировали?

– Пожалуй, да. Я стал печататься только после конца советской власти. Естественно, писать я стал давно. У меня был «Ганс Кюхельгартен», если вы помните первый роман Гоголя, который он скупал, чтобы уничтожить. Из того, что я написал до «Как я обосрался», было напечатано два рассказа. С такими текстами как «Как я обосрался» не рождаются.

– Все остальное вы уничтожили?

– Да. Чтобы не доставить радости литературоведам будущего.

– Вам не кажется, что в самом процессе письма есть что-то противоестественное?

– Безусловно. Об этом нам рассказали французские философы. Это давление на слово. Процесс письма имеет тоталитарную природу. А человеку, живущему в демократическом обществе, не хочется ни на кого давить. В этом плане, хорошо, что появился компьютер. Потому что печатная машинка была устроена так, что слово было под вами. Оно было внизу. Сейчас оно находится на одном с вами уровне. Как не печально было расставаться с печатной машинкой, потому что требовались психологические усилия, чтобы пересесть за компьютер, зато теперь слово перед вами, вы не давите на него. Оно существует с вами в одном измерении. Так что компьютер – это все-таки шаг вперед.

– Процесс написания текста вам доставляет удовольствие?

– Удовольствие доставляет редактирование, когда все уже написано. А пишу я тяжело, даже те вещи, которые потом производят впечатление легко написанных.

– Считается, что русская культура литературоцентрична, а в западной культуре доминируют аудиовизуальные искусства…

– Русская культура была литературоцентричной. Потому мы сейчас и чувствуем ситуацию провала, что русская культура перестала быть литературоцентричной, но пока еще не стала другой. Визуальное восприятие пока у русских развито очень слабо и окончательно возобладает еще очень не скоро.

Конечно мы потеряли литературу, но к этому надо относиться спокойно. Следует понять, что литературоцентричности в России никогда больше не будет. Однако центральная роль слова – это был один из козырей данного пространства. У нас все шло через литературу. Даже секс, хотя русский язык устроен так, что в нем нет телесного лирического дискурса. В самом деле те, части женские тела, которым мы обязаны самыми глубокими ощущениями, звучат по-русски просто чудовищно. Слово «влагалище» рождает ассоциацию с лохнесским чудовищем, а слово «клитор» – с чем-то производственным, средним между ротором и дозатором. Но даже секс шел у нас через литературу.

Теперь литературы престала быть креативной культурой. Она становится сервисной культурой. Такой же как телевидение, которое не создает собственные ценности, а обыгрывает чужие. Но это не так плохо, потому что обществу не стоит зависеть от писателей, от писательского мифа. Всех замучили Пушкиным, Лермонтовым. И не случайно Хармс высмеял этот миф.

– Если бы вы вернулись на несколько назад, вы бы занялись литературой?

– Нет, я бы не сел за письменный стол. Потому что есть вещи, в которых куда более интересно выражать себя. Например, бизнес, мода, галерейная культура, где нет такого количества дилетантов. В литературе ситуация осложняется тем, что вокруг огромное количество непрофессионалов, с которыми волей-неволей приходится иметь дело. В музыке, например, такого нет. Там все осмысленно, отрефлексировано.

– Чтобы снять кино, поставить спектакль нужны финансы и множество сугубо технических навыков. А чтобы настучать роман, достаточно компьютера. Не в этом ли дело?

– Все правильно, хотя театр мы тоже благополучно потеряли. Но в литературе очень много непрофессионалов, плохо соображающих, что и как пишется.

– Мы в прошлый раз с вами пришли к выводу, что профессионалы с дипломом и плодят серость…

– Серость прежде всего плодит время. Плодит жизнь. Русская жизнь. Я понимаю, кого вы имеете в виду, но они ни кого не плодят, они живут в своем замкнутом мирке. Серость плодит само время, признаком которого является реванш графомана.

– Я вижу у вас на полке Стриндберга. Он вам нравится?

– Некоторые вещи да.

– Он был ярый антифеминист. На Западе бы, наверное, и вас упрекали в мужском шовинизме.

– Однажды что-то подобное я услышал от Марии Арбатовой. Но я полный и безнадежный феминист. Трагедия Россия в том, что это женская страна, которая живет по мужским законам. Если здесь возможен какой-то дальнейший путь, то он не связан с политикой (с политикой все безнадежно), и не связан с экономикой (с ней тоже все безнадежно). Реальный путь для России – это отход от мужского понимания мира, чтобы в женской стране жить по женским законам…

– Вы за увеличение представительства женщин во власти?

– Я бы вообще им отдал все. Мужчина глуп, туп, он радуется каким-то бессмысленным победам в футболе и так далее… Мужчина проиграл все, что можно. Амбициозности много, а результат нулевой. Единственно я бы убрал женщин из стоматологии и из преподавания русского языка и литературы. У нас когда-то погибло много мужчин, и эти профессии стали уделом женщин, мы до сих пор это расхлебываем. А за мужчинами останется космос, футбол…

– Как соотносятся алкоголь и творческие способности?

– Над этим вопросом все прогрессивное человечество бьется миллионы лет и не может ответить. Для любой творческой деятельности нужно что-то либо расслабляющее, либо что-то подстегивающее. В обязанности деятеля культуры входит выстроить свое индивидуальные отношения с алкоголем. Для России алкоголь – это социальный язык.

– Вас алкоголь подстегивает или расслабляет?

– Не знаю, у меня нет плотных отношений. Я четко знаю, нельзя от алкоголя зависеть.

– Не кажется ли вам, что без наркотиков Егор Радов не состоялся бы как писатель?

– Вот бы выдумали наркотик, который не разрушал бы физиологию! Конечно наркотический опыт ему много дал. Это уникальный опыт для русской литературы, в которой кроме бухалова ничего нет. И Егор мужественно пошел по этому новому пути, но это здорово разрушило его личность…


Беседовал Михаил Бойко

http://www.chaskor.ru/article/igor_yarkevich_a_teper_chto_kasaetsya_seksa_11372

 

© М.Е. Бойко