Header image

 

 

 
 

ВЫСШАЯ ПРАВДА НИКОЛАЯ ФЕДОРОВА
Светлана Семенова о московском Сократе
«НГ Ex libris», # 3 от 28 января 2010 г.
«Полярная звезда», 4 февраля 2010 г.


Светлана Григорьевна Семенова (р. 1941) – литературовед, философ. Доктор филологических наук, главный научный сотрудник Института мировой литературы РАН. Автор книг «Валентин Распутин», «Преодоление трагедии: вечные вопросы в литературе», «Николай Федоров. Творчество жизни», «Тайны Царствия Небесного», «Глаголы вечной жизни. Евангельская история и метафизика в последовательности Четвероевангелия», «Русская поэзия и проза 1920–1930-х годов. Поэтика – видение мира – Философия», «Философ будущего века: Николай Федоров», «Метафизика русской литературы» (в 2 т.), «Мир прозы Михаила Шолохова. От поэтики к миропониманию», «Паломник в будущее. Пьер Тейяр де Шарден». В свое время именно Светлана Семенова подготовила издание «Сочинений» Федорова в серии «Философское наследие», прогремевшее в 1982 году. В настоящее время при ее участии подготовлено полное собрание его сочинений.

Прошедший год был годом 180-летия со дня рождения Николая Федорова (1829–1903), философа, идеи которого все более властно вторгаются в сознание наших современников и наверняка еще встанут перед необходимостью их осмысления глобализирующимся миром. В год юбилея Московского Сократа прошли XII Международные научные чтения его памяти, которые впервые за всю их историю состоялись не только в Москве, но и на родине мыслителя в Рязанской области. В Российской государственной библиотеке открыт мемориальный комплекс, в Боровске, где одно время Федоров работал учителем, установлен первый памятник мыслителю.

– Светлана Григорьевна, вы бы хотели, чтобы когда-нибудь в далеком будущем вас воскресили последователи Федорова?

– В самой формулировке вашего вопроса сквозит характерное склонение, общее современным литераторам, берущимся за федоровский сюжет. Каждый раз речь идет то ли об отдельных энтузиастах, то ли о некоей «партии», «секте», группе организованных ученых, «последователей Федорова», которые начинают опыты, одиночные и выборочные, по восстановлению ушедших из жизни. И в этот процесс подмешиваются страсти и борьба, диссонансы и дисгармонии нынешнего человека или текущего исторического времени. Тогда как мало что было так неприемлемо для Федорова, как любое замкнутое сообщество, любая партия (pars, partis, некая горделиво-руководящая часть), – его одушевлял принцип «со всеми и для всех».

Воскресительное дело предполагает у Федорова другой эволюционный этап, другой уровень сознания, до которых род людской еще не дозрел, не доработался. Сейчас он, по диагнозу мыслителя, находится пока в состоянии несовершеннолетия: словно шальной подросток, весело, азартно, отчаянно, жестоко, с демоническими вывертами играет в свои разнообразные игры… Как органично в наш нынешний лексикон вошли политические, общественные, экономические игроки… И ваш вопрос предполагает, что в виртуальном будущем некие уже воскресительные игроки без спроса вытащат и воссоздадут меня из земного праха.

– Тогда уточните, пожалуйста, как видел сам Федоров дело воскрешения?

– Как «Божье веление и человеческое исполнение», как «теоантропоургию», соработничество Бога и человека в онтологическом деле радикальной борьбы со смертью, преображение человека и мира. И мыслил Федоров этот синергический акт как вершину долгого творческого свершения, охватывающего всех землян. Этот акт включал в себя и регуляцию внешнюю – разрушительных сил природы, и внутреннюю, преобразовательную работу человека над собой, на всех уровнях его естества, от сознания, психики до физиологии. Воскрешение у Федорова в отличие от трансцендентного называется имманентным и должно стать реализацией Христова повеления ученикам, а за ними и всем сынам и дочерям человеческим делать дела, которые Он творил Сам на земле (исцелял, воскрешал, утишал бури). Воскрешение разворачивается во времени и идет волнами – в прозрении тайновидца святого Иоанна есть намек на такой ступенчатый процесс, вносящий некоторое историческое поступание в эсхатологию. Вспомним 20-ю главу его «Откровения» о воскресении первом праведников и тысячелетнем их царстве на Земле. В федоровской перспективе это можно понять как первоначальное восстановление того планетарного авангарда, кто принял активно-христианский идеал, опознал себя орудием Божьей воли и решительно продвинулся в Ее осуществлении. Федоров рассматривал хилиастическое пророчество лишь как первый этап, предполагая неуклонную и все ускоряющуюся последовательность в деле воскрешения и преображения, включающем в бессмертный, космически-творческий статус всех.

И наконец, конкретно отвечая на ваш первый вопрос, скажу: конечно, кому бы не хотелось из тех, кто чает «воскресения мертвых и жизни будущего века», оказаться в этом первом отряде. Сама я никак не могу дерзать стать его членом, не чувствую себя достойной такой избранной участи и вполне радостно готова быть и среди последних в воскресении втором.

– Как вы относитесь к двум романам, обыгрывающим федоровские идеи, – «Воскрешение Лазаря» Владимира Шарова и «Плерома» Михаила Попова?

– Что касается Владимира Шарова, то он прочно поселил фигуру и «идеи» Федорова фактически во все свои произведения, утверждая его и в своих интервью как центральную фигуру – для понимания русской души, русской революции и культуры. Казалось бы, такая ответственная интуиция о ключевом значении мыслителя должна была бы обратить писателя хоть к какому-то изучению его наследия, а что мы видим в его романах «До и во время» и «Воскрешение Лазаря»? Ошибка на ошибке, искажение на искажении, вплоть до наоборот, – какая-то глупая и гнусная подмена лица и мысли, кошмарный муляж… Скажете: как это вы, голубушка-филолог, не чувствуете особой пародийно-бурлескной, постмодернистской поэтики Шарова, игры с фантастически слепленными гроздьями идей, лиц и событий, раскрывающих, по мысли автора, неведомое для профанов их внутреннее, историософское сопряжение… Да нет, вовсе не так – при всем отвращении от оскорбительной вивисекции дорогого тебе лица (и не его одного) вполне допускаю такую художественную манеру донести свое видение вещей, законность фантазирования и нарочитого смещения фактов, гротесковой карикатуры на нечто тебе чуждое и, как кажется, вредное.

Но… откройте те же интервью Шарова, где он прямо вещает о содержании идей Федорова. И тут уж хватаешься за голову. Выясняется, наш интеллектуальный писатель толком и не читал его текстов, как не понимает и основных идей русской религиозной, активно-христианской философии, родоначальником которой был Федоров, – этой резкой альтернативы коммунистическим идеалам и реальной большевистской истории. Шаров сам верит в те нелепицы, на которых строит свою концепцию русской революции как некоего инобытия федоровского проекта. Перечислять их, увы, здесь места нет. Отмечу лишь одно: носитель любовной доминанты, исключительно добровольных и благих средств достижения цели, Федоров предстает вдохновителем чекистов в их извращенных самооправданиях (мучаем, убиваем, протоколируем жизнь осужденных, дабы можно было их легче потом воскресить – дьявольский трюк!)… А какой расхожий звон звучит из горла Шарова, когда он перебирает знаменитые фигуры из федоровской семьи идей. У него и Достоевский, воспринявший лишь в конце жизни «как бы за свои» изложенные ему идеи «неизвестного мыслителя», – буквально ученик Федорова, и Толстой, с кем тот был в жесточайшей идейной полемике, и Циолковский, космическая натурфилософия которого стояла на совсем других, не христианских и не персоналистских основаниях… Увы и увы! Поверхностная нахватанность, верность одной, но пламенно воспринятой схемке российской истории обесценивают художественные изыски, гротесково-шоковые приемы писателя, впрочем, уже монотонно влачащиеся из романа в роман.

Роман Михаила Попова «Плерома» – достаточно чистая по жанру антиутопия. Воскрешение производится здесь по отработанному рецепту. Отыскивается хотя бы одна клеточка умершего, по ней он восстанавливается (клонируется). Затем в особом реабилитационном центре проходит своего рода курс постепенной самоидентификации. Интересный тут сюжетообразующий момент: человек, преступно виновный перед только что воскрешенным, пытается путем общения с ним получить себе прощение, снять с души тяжкий груз прежнего греха. Однако масса несовместимых с федоровской идеей положений: самоуправная, «демонически» распоясавшаяся наука, нет любви и солидарности между людьми, в воскрешении забывается главное – возвращение носителя уникального самосознания. Того, что Федоров называл «лучевыми образами» умерших, а современный белорусский ученый Алексей Манеев – неэнтропийным «биопсиполем», сохраняющимся после смерти (иносказание для бессмертной души). И фундаментальный ущерб этой операции: она не включает в себя самого существенного для христианской эсхатологии и Федорова – преображения воскрешенного, обретения другого уровня сознания и функционирования организма. Воскрешенные выходят в прежнее свое бытие, со всеми его страстишками, соперничеством, ленью, скукой и депрессией, причем последняя многократно умножается, давя своей нескончаемостью. Действительно, к чему такое воскрешение, коли нет прорыва в природе человека и ценностях нового бытия. И самые непримиримые тщетно пытаются добровольно уйти в смерть, но, увы, такая возможность у них принципиально отнята – своего рода адский кошмар! И тогда все же некий комплот этих резистантов, используя новые открытия, устраивает конец света… Конечно, все это мимо настоящей федоровской, активно-христианской идеи, но вполне может быть прочитано как отрицательный, предупреждающий опыт осуществления изначально глубоко дефектного варианта.

– Может ли быть плодотворным художественное обыгрывание чьих-либо философских идей, литературно-метафизическое моделирование? Или это неизбежно приводит к профанации?

– Да, вполне может быть, если художник честно вник в суть этих идей или внутренне им близок, даже не изучая их во всем многообразии и значащих подробностях. Таким был в случае с Федоровым Андрей Платонов – он мыслил и чувствовал на одной с ним душевной, ценностной волне. Тот же Шаров, декларируя свою творческую облученность платоновским миром, лишен главного: сердечного чувства и ума, заветных верований Платонова… Впрочем, и профанация, как в романах Шарова и Попова, в разной степени имеет свой смысл, обнаруживая грубые деформации, которые может принять идея в достаточно широком сознании, демонстрируя опробование разного рода фобий, с нею связанных. Так, в фантастическом триллере «Возмущение праха» (1996) Наля Подольского это и страх принудительного воскрешения, и радикальное омоложение с шансом выборочного бессмертия для тех, кто обладает деньгами и властью, и зловещие криминальные варианты…

– А как вы лично относитесь к клонированию человека, ведь именно на нем наши писатели нередко основывают свои антиутопии?

– Интересно, что по своей мистической сути клонирование изначально связано с христианской идеей восстания из мертвых. Еще святитель Григорий Нисский, защищая перед античным миром безумный для него абсурд – воскресение во плоти, утверждал: душа, то есть формообразующий принцип, «эйдос» тела, отмечает каждую его частичку своей печатью – и в момент воскресения душа опознает и собирает их из посмертного рассеяния вместе. Нам тут важна интуиция отца Церкви: каждая клеточка несет уникальную отметину целого организма, говоря современным языком, содержит всю генетическую о нем информацию. Любящие души во все времена тоже как бы смутно предчувствовали будущую научную истину: вспомним, все эти медальончики с какой-нибудь прядью волос дорогого человека на шее… А в наши дни начинают основывать банки генетических данных, хранящих каплю крови, кусочек кожи, волосы…

Но отчего нас так коробит идея и возможная практика клонирования человека? Начав клонирование пока лишь бессловесной твари, наука не может ответить на вопрос, вернулось ли к той же овечке Долли, условно говоря, ее «я». А это самый важный вопрос для человека, и на него можно будет ответить только с первым опытом клонирования существа разумного. В любом случае в генетическую копию надо возвращать самосознание оригинала, его «биопсиполе», его душу, не говоря уже о тонких операциях с расширением сознания воскрешенного, с преображением самой системы функционирования его организма. А пока ужасают легионы «шварценеггеров», мультипликация бесчисленных «однояйцевых близнецов», подвергающих оскорбительному осмеянию высшую божественную ценность в бытии – уникальную личность. Я принимаю клонирование умерших и тех, кто вынужден пока покинуть этот мир, идущих на смерть, morituri, только в единственном экземпляре. Воскрешение – ответственный процесс ответственных существ, и действовать он будет в своей системе благодетельных запретов. Надежда, в случае злоупотреблений, есть: слава Богу, невозможно клонировать душу – вот что было бы действительно страшно. А если вдуматься, то воскресительный клон и может быть лишь единственным, ибо на него есть только одно самосознание и одна душа, а множественное клонирование отдельных органов или целой физической оболочки – разве что резервный вариант, «запасные шкуры» на случай некоей катастрофы, которую еще не научились предотвращать…

– Если воскрешение было бы технически осуществимо, имели ли бы мы нравственное право воскрешать тех, кто не давал на это согласие?

– А имеем ли мы право выпускать новые жизни в наш совсем не такой уж белый свет – на возможные страдания и неизбежный конец, не спросив их? Рожденные, скажете, имеют выход: возвратить свой билет обратно, добровольно покончить со своим невыносимым существованием, уйти в небытие. Впрочем, точно во что, мы не знаем, а вдруг в томление теней, как в античном Аиде, или в некие мытарства души, разлученной со своим телом?..

Воскрешение – своего рода новое рождение, но в жизнь высшую, с расширенным и углубленным сознанием и сердцем, с бессмертным, управляемым нашей волей телом. Разумеется, при условии преемственности нашего преображаемого «я» в этой чудесной метаморфозе. Это – мир любви, взаимной солидарности, вселенского творчества, радостной встречи с Творцом, с близкими и некогда дальними, эмпатического общения с существами и вещами бесконечного мира…

Дадим же воскрешенному на его новом уровне сознания и телесной физики осмотреться и решить: остается ли он здесь или упорствует в своем праве больше не существовать персонально никак и нигде. Следуя критерию добровольности, одному из основных во всеобщем деле, такое право ему будет дано. (Кстати, как потенциальных детей до их рождения и знакомства с «условиями человеческого существования», так и мертвых до их воскрешения не спросишь об их желании жить или не жить.) Но я полагаю: второй выбор и логически, и сверхлогически, и экзистенциально, и субстанциально теряет свою реальность в мире, где «будет Бог всяческая во всем» (1 Кор. 15:28). Где согласно с наиболее точной и глубокой линией христианской мысли, с традицией всеобщности спасения, к которой принадлежит и святитель Григорий Нисский, и Федоров, сам «сатана прощается». Для того, кто по своей первоначальной природе был светозарным ангелом, нет принципиальных запретов для возвращения в нее. Как и для всех, включая самых страшных грешников и злодеев, открывается путь «десатанизации», самоискупления и очищения в «разумном огне», «духовной бане»…

– Вы допускаете, что человек всеми силами своей души может быть устремлен к небытию? Нет ли в состоянии небытия особой прелести?

– Сейчас, конечно, может, и еще как, имея в виду некую тайную душевную складочку людей христианского региона (как бы массово он уже ни отошел от религии). На мой взгляд, в ней сознательно или бессознательно залегают устрашения катехизической буквы о Царствии Небесном, что держится напряжением двух крайних полюсов: рая и ада. Ах, как в зловещей перспективе черного, адского бессмертия, на фоне гееннских отсветов и мятущихся в невыразимой муке тел, предвосхищающе отрадна холодная, умиротворяющая роса небытия: не чувствовать, не страдать, не быть! Мне кажется, западный мир в последние полтора столетия так неудержимо-душевно устремился в секулярность во многом из-за этого внутреннего «террора ада». А до того тот же «эсхатологический терроризм» питал демонические, отчаянные неистовства «проклятых» поэтических бунтарей.

Вот вы, Михаил, в своей яркой статье «Благолепие тления. 180 лет философу Николаю Федорову» мыслите принципиально, как носитель определенного метафизического выбора, четкой мировоззренческой ориентации. Вспомним тысячелетнюю «языческую» готовность распасться после смерти, уйти в бесчувственное странствие по стихиям и веществам природы. Тление тогда может видеться вполне благолепно, вовсе не в отталкивающих картинках смрада, могильной жижи и плотоядных червей, а в своем чистеньком финале: промытый череп, гладкие кости, легкий прах… Чеховский герой, иронизируя над приятием природной утилизации покойника (умер, травинка из тебя выросла), выразился так: «Видеть свое бессмертие в обмене веществ так же странно, как пророчить блестящую будущность футляру, после того как разбилась и стала негодною дорогая скрипка». Вовсе не из стремления длить, как выражаетесь вы, свой «зооморфный» низ возникает чаяние бессмертия, его диктует «дорогая скрипка» – уникальное «я», личность, с органически ей присущим качеством трансцендирования и бесконечности…

– В чем же тогда секрет притягательности идеала «нирваны» для сотен миллионов буддистов?

– Понимать нирвану как ничто, небытие, что чаще всего происходит за пределами собственно буддийского ареала, по сути, неверно. Буддисты метафизически сильны своим отвержением природно-смертного существования, дурной бесконечности рождений и смертей как неизбывно сопряженных со страданием. Нирвана – это угасание (санскрит), но не уничтожение, угасание того огня жизни, который уязвляет желаниями, страстями и болью, освобождение от кармической цепи перевоплощений в мире, где «все зло, все эфемерность». Это выход в непостижимое земным умом состояние, чем-то напоминающее расхожие религиозные представления о Царствии Небесном, о посмертном рае: вечный бессмертный покой… Не забудем и нирваническое «качество вмещения» в себя всего, то есть обретение особого божественного атрибута. Ну и постоянный эпитет к нирване блаженная – некое качество ощущения , а разве оно мыслимо в абсолютном ничто?!

– В какой мере повлияли на Федорова идеи Эдуарда фон Гартмана, который, по сути, предложил негативный вариант «Общего дела» – коллективный суицид и уничтожение мироздания?

– Это все равно, что спросить – со всеми понятными пропорциями и дистанциями – как сатана повлиял на Бога? Ну а для проформы: основные работы Гартмана «Философия бессознательного» (1868) и «Феноменология нравственности» (1879), этот «религиозный» апофеоз предельного бытийственного пессимизма и демонического дерзания, появился, когда учение Федорова уже полностью сформировалось и он разве изредка поминал Гартмана среди антиподов своего учения. Выводы Гартмана основаны на произвольной философской посылке иррациональности универсума, правда, питаемой реальным экзистенциальным отчаянием. Сколько здесь подспудного подросткового рессантимана (злой обиды и счетов) к смертному бытию, к Богу! А вот покажи и докажи такому онтологическому нигилисту, что верна совсем другая картина мира (восходящей эволюции, роста духа в лоне материи, с конечной всецело обоженной персонализацией), типа той картины, что была обоснована религиозно и научно в ХХ веке Тейяром де Шарденом, и весь этот демонический комплекс вполне опадает, и наш Гартман способен очиститься от своих сатанических вывертов…

– Ощущали вы когда-нибудь красоту зла? Что, по-вашему, привлекает читателей в «поэтике зла» Бодлера, Лотреамона и иже с ними?

– В настоящем зле, будь то в жизни лагерь массового уничтожения, «дела» какого-нибудь Чикатило или романы де Сада (кстати, именно у него законченно, в «120 днях Содома», впервые возникает образ концентрационного лагеря со всеми его атрибутами, от рвов и колючей проволоки до полного истребления жертв – здесь, запредельно извращенного сладострастия), на мой взгляд, никакой красоты нет. А вот, скажем, бодлеровские «Цветы зла» – вообще моя любимая поэтическая книга, чего я бы, правда, не сказала о «Песнях Мальдорора», хотя в свое время с интересом знакомилась с насыщенно-яростной ритмизованной прозой юного метафизического бунтаря. У Бодлера я не вижу поэтики зла – да, он берет человека в диссонансах, экстремах и противоречиях его смертной природы, в ее распяленности между «идеалом» и «сплином», той холодной скукой бесцельной и тленной жизни, «которая охотно превратила бы землю в груду обломков/ И в своем зевке проглотила мир». Но найдем ли мы у Бодлера сознательное служение такому nihil, холодную издевку над жизнью и людьми, безбрежное экспериментирование над ними на потребу своей похоти и гнуси, что и есть черты зла? Разве что боль от изнанки земного бытия, страстную или меланхолическую поэтическую литанию над ним. И какой тугой, утонченный художественный корсет сжимает в лаконично-прекрасную форму переживание и мысль, вопль страдания и вызов гордости – уже своя победа над эфемерностью и трагедией!

– А как Георгий Гачев относился к «Общему делу» Федорова? Менялось ли это отношение на протяжении жизни?

– С того времени как произошла моя встреча с мыслью Федорова и муж первым прочел мой написанный на большом подъеме за лето 1974 года первый вариант книги о нем, Гоша (как мы ласково называли его в семье) сразу почувствовал грандиозность и острую оригинальность видения мыслителя. В отличие от некоторых других философов, лишь слышавших сомнительный «звон» и тут же сложивших себе высокомерное мнение о Федорове, Гачев, все больше знакомясь с его учением, убеждался в его поразительной глубине и высшей правде. Оно было предметом наших постоянных с ним бесед: он умел и слушать, и соглашаться в целом и в деталях, когда его пронзала их логическая и сердечная, вещая глубина. Гачева отличала редкая интеллектуальная честность. Он никогда не шел на поводу вылезавших слишком человеческих моментов – хотя наша со старшей дочерью Анастасией преданность наследию Николая Федоровича изредка вызывала уколы ревности (мало ему внимания!) и вызывала ворчание по поводу нескончаемой федоровской барщины. К тому же по своей натуре он не склонялся к экзистенциально-трагическому переживанию конца, принимал рождающе-смертный порядок бытия, его инстинктивную мудрость… И потому особенно ценно его восчувствие Федорова как глубинно русского и вместе планетарного пророка: «…Федоров есть максимальная эманация Русского Ума в человечество – с добытым им пророческим Словом. И осветилось все и наперед: цели и пути Будущего, и назад: смысл доселе протекшей истории и что ныне совершается. Как у Гоголя сказано: «вдруг стало видимо далеко во все концы света» – с вышки Федорова» (из статьи Георгия Гачева «Учение Н.Ф.Федорова как творение Русского Логоса», 1996).

– И в завершение – вкратце – на чем полагаете вы свою надежду и уверенность в осуществимости в будущем, пусть и не столь скором, Общего дела?

– Но тогда исключительно по пунктам и сухим тезисам. Первое. Главная моя надежда – объективно-эволюционная. Меня полностью убеждает эмпирический факт «цефализации», неуклонного роста головного мозга, утончения нервной системы на главной магистрали эволюции. Одним словом, видение ее как восходящей ко все большему сознанию, к духу, к Богу. То есть явное наличие в ней «идеальной» программы, приводящей к созданию человека, на котором это восходящее движение остановиться не может. Более того, должно продолжаться через него, во исполнение Божьей воли, приобретя сознательно-направленный характер.

Второе. Онтологический ущерб природы человека, в котором оформилась личность, глубинно соотнесенная с Богом, – наша конечность. Как она же – основной источник зла, трагизма, демонического вызова в немыслимом существе, сознающем свою смертность. Выход к новой бессмертной природе – в полном составе поколений – эволюционное, религиозное, нравственное требование. Безобразные синяки и болезненные шишки, неизбежно набитые на ложных путях, приведут к опамятованию и к отвороту от них, возможно, как предполагал апостол Павел, уже «как бы из огня» (1 Кор. 3:15), когда заполыхает мир в рукотворной катастрофе.

Третье. Слишком многое держится на человеке, чтобы он вместе с Божьим творением потерпел фиаско. И данные в нем большие: его пытливая, творческая природа, неудовлетворенность наличным, качество трансцендирования, выхода за свои пределы, дар воспринимать Божественное откровение (для верующих) или дар творить высший Божественный идеал (для неверующих)…

И наконец, в ситуации исчерпанности цивилизационного проекта Нового времени, кризиса человека потребляющего и играющего, в поисках новых планетарных альтернатив нельзя обойти величайший проект, впервые созданный в духе всеобщего синтеза (религии, науки, искусства), в виду самой высшей, предельно благой цели, какую только можно себе помыслить. Надо только понимать, что настоящие развилки развития, признание нового фундаментального выбора ценностей и цели происходят в большом историческом времени, несоизмеримом, пока, увы, с нашим куцым индивидуальным малым временем жизни (70–90 лет). Но рефлекс такой высшей цели уже сейчас чрезвычайно ценен: он начнет оздоравливать психику и волю, укреплять в бытии, гармонизировать и отдельного человека, и человеческие сообщества.


Беседовал Михаил Бойко

Сокращенный вариант:

http://exlibris.ng.ru/2010-01-28/4_fedorov.html

Полный вариант:

http://zvezda.ru/gnosis/2010/02/04/fedorov.htm

 

© М.Е. Бойко